«До войны он никогда не поднимал руку на маму»
История одной семьи, которую разрушила война
Через три дня после того, как в России объявили «частичную мобилизацию», пользовательница «Твиттера» Кристина (имя изменено) написала тред о своём отце. Он прошёл Афганскую войну, а когда вернулся — превратил жизнь своей семьи в ад: в доме начались ссоры, угрозы и драки, которые в итоге привели к семейным трагедиям. «Вёрстка» записала историю Кристины и поговорила с психологом о том, что участие в боевых действиях может сделать с человеческой психикой.
Чтобы не пропустить новые тексты «Вёрстки», подписывайтесь на наш телеграм-канал
«Он напивался, кричал про Афган, нападал на маму и нас»
Я давно хотела рассказать публично о своём отце — ещё с 24 февраля. Но сначала мне казалось, что в этом не будет смысла. Потом стало ясно, что война в Украине не кончится быстро, объявили мобилизацию. Тогда я решилась написать свою историю в «Твиттере». Я получила очень много откликов, люди делились похожими воспоминаниями, а некоторые были ещё жёстче. Оказалось, очень много семей пострадали из-за отцов, побывавших на войне.
Мне 27 лет, я выросла в Свердловской области. Когда я была маленькой, мы с мамой, папой, старшим братом и сестрой жили в пригороде Екатеринбурга. Отец всегда был человеком неразговорчивым, а вот мама любила поболтать. Именно она рассказала мне историю их знакомства.
Они встретились, когда учились в университете. Мама сразу решила, что это «её мужик» на всю жизнь. Во многом их объединило то, что они оба были умные и за деньги писали другим ребятам курсовые и контрольные работы по математике.
Матери тогда было 26 лет, отец на год старше. У мамы уже была дочь от другого мужчины — моя старшая сестра. Ей было два года, и отец сразу понравился ей, они нашли общий язык. Мама всегда вспоминала об этом с удовольствием.
Мои будущие родители стали встречаться, потом съехались. В 1986 году поженились, и вскоре у них родился общий ребёнок — мой брат. В 1995 году родилась я.
Ещё до моего рождения отец уходил служить в Афганистан — это было в промежутке между 1983 и 1986 годами. Кажется, он был там не очень долго, но успел получить два ранения и контузию. Потом он попал в военный госпиталь — как он сам говорил, ему «все рёбра переломало». После этого отца отправили домой.
Он очень мало рассказывал о войне. Только какие-то банальные вещи: про еду, про одежду. Когда я пыталась расспросить о чём-то ещё, он отвечал, что не хочет говорить.
Мне всегда казалось, что моё раннее детство было относительно спокойным. Я помню, как весело играла с братом, с друзьями. Помню, как я сидела маленькая за детским столиком, вся испачканная едой, и попросила папу облизать мне лицо, а он это сделал. Он катал меня на шее, таскал на руках. Мы друг друга любили.
Но если вдуматься, я понимаю, что радостные воспоминания в моей памяти перемешаны с моментами ужаса. Сколько я себя помню, отец пил. Мне кажется, он видел на войне что-то, от чего пытался уйти, спрятаться. Были моменты, когда он напивался и начинал кричать про Афган. Хватал всё, что под руку попадётся, нападал на нас с мамой — ему казалось, что мы враги. Мы убегали, а когда возвращались, папа снова был «нормальным» и мы друг друга любили.
Сейчас папа реже уходит в запой и не так надолго. Например, может уйти на две недели. А тогда нам приходилось уходить из дома на месяц-два. Мы могли почти всю зиму просидеть у бабушки.
За маму никто особенно не заступался. Пока её собственная мать — моя бабушка — была жива, она пыталась убедить её, что мой отец — «плохой выбор», что надо с ним расстаться. Но мама не хотела лишаться дома и жить с бабушкой. Поэтому она держалась за свой выбор как могла.
Когда брат с сестрой повзрослели, они поселились вместе отдельно от родителей. Тогда я стала уже в одиночку уходить из дома к ним и пережидать, пока папа не станет вновь «нормальным».
«Мать сказала, чтобы я пряталась, потому что батя в ярости»
Лет в 12 – 13 я узнала, что существует такая вещь, как развод, что муж и жена, в принципе, могут разойтись. Тогда я стала мечтать о разводе родителей. Отец и сам говорил, мол, скорее бы «этой» (мне) исполнилось 18 лет, чтобы он мог свалить от нас подальше.
Я была уверена: если мама с папой разойдутся, всё станет по-другому. Причём мне было не так важно, с кем из них останусь я. Казалось, если я буду с папой, то мы классно заживём, потому что никто не будет капать нам на мозги. Если с мамой — тоже классно заживём, ведь никто не будет бухать и бегать за нами с кулаками. Но они так и не развелись.
Когда я была подростком, мама тоже стала выпивать. Трезвой она оставалась прекрасным, очень приятным человеком. Но когда употребляла, дома появлялось второе чудовище.
Моя жизнь в те годы выглядела так. С утра я сорок минут ехала в город в школу на автобусе. После уроков старалась подольше погулять, чтобы не возвращаться сразу домой. Иногда ехала обратно на автобусе, который останавливается далеко от дома, чтобы пройти долгой дорогой по лесу.
Если дома оказывалось, что родители трезвые и в адеквате, то у меня всё было хорошо. Если я видела, что они не в адеквате, то нужно было тихонько пробраться в комнату и закрыться там: делать уроки, читать, писать, рисовать. Я прикрутила себе щеколду, чтобы никто не ломился, но родители её выломали.
Мама постоянно ходила с синяками на лице, животе, ногах. Когда отец бил её, она всегда плакала. Позже она сказала мне, что ей было не то чтобы страшно, а скорее, обидно, что она полюбила мужчину, а он так к ней относится. А что касается боли, то если выпить, не так уж и больно.
Я помню их драки. Моя комната была на втором этаже, над туалетом и кухней, а именно на кухне обычно всё и происходило. Я часто ложилась и прижималась ухом к полу. Пыталась подслушать, из-за чего они ссорятся, потому что никогда не понимала причины. Я тогда ещё со страхом гадала: если спущусь вниз, увижу ли маму живой или нет?
В доме всегда было очень грязно, где-то могло быть наблёвано. И всё-таки мама старалась, чтобы я не ходила голодная, она всегда готовила. Потом я, когда выросла, стала уже сама заботиться о себе, потому что мне не хотелось питаться на нашей кухне.
К моему старшему брату отец относился жестоко. Ещё в детстве он постоянно ругал его, гнобил. В более взрослом возрасте отец и душил его, и бил, и стрелял в него, и бегал с топором.
Когда брату было 13 лет, мама отправила его жить к бабушке с дедушкой в город, потому что боялась за него. После этого он иногда приезжал к родителям. Помню, когда ему было 20 и он отрастил длинные волосы, отец увидел его и назвал геем. Но бить он его с какого-то момента перестал — наверное, понял, что брат может ответить.
Старшую сестру отец не трогал. Возможно, потому что она ему не родная дочь. Да и к тому же она успела уехать из дома вовремя — до того, как всё стало совсем плохо.
А вот мне доставалось ремнём по заднице. Ещё меня ставили в угол, не объясняя причин. Получалось так, что мне нужно было придумывать их самой. Сначала ты долго стоишь, потом тебе нужно извиниться. Тебя спрашивают, за что ты извиняешься, и нужно что-то сказать. Если честно признаёшься, что не знаешь, то идёшь обратно в угол, а может быть, ещё и получаешь ремнём по жопе.
Однажды я достойно накосячила. Мне дали сто рублей на продлёнку, а я истратила их на что-то другое. Пока я шла домой, родителям уже позвонили из школы. Мать встретила меня у двери и сразу сказала, чтобы я пряталась, потому что батя в ярости. Он бегал с ремнём и орал, а я сидела в шкафу и ждала, пока мать его успокоит.
«Оказывается, другие дети живут не так»
Лет с тринадцати я начала осознавать, что происходит у нас дома. У меня стали открываться глаза на то, что, оказывается, другие дети живут не так, как я.
У меня была подруга. Как-то, когда я задержалась в городе, она сказала: «Давай на ночь ко мне. Позвонишь от меня, скажешь, что останешься. Не поедешь же ты ночью домой, автобусы уже не ходят». Так повторялось несколько раз, а однажды я осталась у неё в гостях на два месяца. В её семье был завтрак каждое утро и ко мне все хорошо относились. У меня был шок, и возвращаться домой совсем не хотелось. Я знала: когда вернусь, мне сильно достанется.
Родители подруги никогда не высказывались о моей семью. Но однажды, когда она захотела остаться у меня, они в десять вечера срочно поехали через полгорода её забирать.
Теперь я понимаю: люди знали, что происходит у меня дома, но никто не хотел в это лезть. Только один раз, когда я была в пятом или шестом классе, моя классная руководительница чуть было не натравила на нас службу опеки, но они почему-то так и не пришли.
Она пожаловалась им, потому что я долго не ездила в школу: у меня не было денег на проезд. Деньги нужно было брать у родителей, но они бухали и не давали. Когда я обворовала все их карманы и в них закончилась мелочь, пришлось просто оставаться дома.
Позже я всё-таки решилась вытрясти деньги из своей копилки и приехала на уроки. Учительница спросила, почему меня не было неделю, и я ответила: «Тут такое дело: мои родители — алкаши и денег мне не дают». После этого она и сказала, что вызовет к нам опеку, чтобы они проверили, в каких условиях я живу. Но никто к нам так и не приехал, и на этом инцидент забылся.
Вряд ли я была бы рада оказаться в детском доме. Но иногда всё-таки возникали мысли: лишь бы меня забрали отсюда и всё закончилось. Я надеялась, что опека действительно приедет, увидит, как мы живём, и скажет, что так нельзя. Казалось, тогда родители всё поймут, сделают ремонт и перестанут пить.
Чем занимались мои родители по жизни — я толком не знаю. В школе я никогда не могла ответить на вопрос, кем работает мой папа. То ли у него была лесопилка, то ли стройка. Мама занималась в его фирме чертежами. Знаю, что однажды дом пытались поджечь и это было связано с проблемами в бизнесе. Потолок почернел, и так мы с ним и жили — никто его не почистил и не отремонтировал.
«У тебя жопа страшная»
Когда я немного выросла, я почему-то решила, что отец — сильный человек, а мать — слабая. Мне не хотелось быть слабой, и я стала перенимать модель поведения отца. Стала вместе с ним обзывать мать. Мы с ней ссорились, я посылала её, дралась, много раз поднимала на неё руку. Я настолько разошлась, что отец как-то прикрикнул на меня: мол, нельзя так с матерью обращаться. Но я не понимала: почему нельзя, если он так делает?
Мама мне, конечно, отвечала. Если она была трезвой, мы могли поорать друг на друга и разойтись. Но если она была пьяна, то начинала везде ходить за мной и говорить: «У тебя жопа страшная. Втяни живот. В кого ты такая уродилась?» Как будто она ждала, когда же я сорвусь на неё и начну драться. И я начинала. А она говорила, что я человек-говно, что я ещё «ниже сортом», чем она думала. Нас, детей, она называла своим помётом.
Однажды она пыталась меня задушить, говорила, что она меня родила — она и убьёт, и остановилась, только когда я начала терять сознание. После этого я всерьёз хотела её зарезать. Дошло до того, что я замахнулась на неё мачете — мы когда-то вместе с ней его купили в магазине дешёвой посуды. Осознав, что делаю, я пришла в себя и поняла, что нужно уходить из дома. Когда мне было 18 лет, я съехала.
К тому моменту я нашла себе тридцатилетнего мужчину из Саратова, который, как и я, хотел поскорее выпилиться (совершить суицид. — Прим. «Вёрстки»). Мы с ним придумали, как именно это сделаем, и для этого мне надо было приехать к нему. Как только мне исполнилось 18 лет, я купила себе билеты в Саратов на ближайшую дату, положила в рюкзак пару штанов и отправилась. Так я и уехала из дома.
Кстати, с тем мужиком в итоге не сложилось ни отношений, ни суицида. Мне очень быстро расхотелось отправляться на тот свет: как только я оказалась вдали от родителей, появилось чувство, что можно и попробовать пожить.
Вообще мысли о суициде и даже попытки были у меня лет с 13 – 14, как и у брата. Он как-то пытался повеситься, но у него сломалась ветка. Я пыталась отравиться, но не вышло. Резаться не хватило решимости. Хотела шагнуть с крыши, но тоже в последний момент не смогла.
«Сейчас отец — это одинокий несчастный 65-летний дед»
Уехав от родителей, я несколько лет жила в другом городе, но недавно вернулась. Я бы сделала это ещё раньше: мне давно хотелось расстаться и разъехаться с бывшим молодым человеком. Но мысль о том, что придётся жить с родителями или сестрой, меня отталкивала, и я откладывала это решение на потом.
Мне повезло: моя подруга купила квартиру, чтобы сдавать, и согласилась вселить меня туда со скидкой. Так я и вернулась в родные края. Сейчас по-прежнему живу в этой квартире и работаю: я художник и иллюстратор.
Мама умерла этой весной. Её здоровье сильно подорвал алкоголь, к тому же она стала падать в обмороки, и из-за этого у неё случилось несколько травм, на которые никто не обратил внимания. Сначала она сломала себе лодыжку, а отец даже не сразу отвёз её в больницу. Она три дня просидела дома с чёрной ногой, только потом ей зафиксировали кость и наложили гипс. В другой раз, упав в обморок, она сломала рёбра и тоже не обратилась к врачу.
Пока у матери срасталась лодыжка, она так привыкла сидеть на диване, что потом не захотела с него вставать. Так она и сидела, а отец приносил ей водку.
В последнее время она не могла нормально есть, её от всего тошнило. Мозг у неё от алкоголя почти перестал нормально работать — как-то раз она даже не вспомнила, что я была у них в гостях на Новый год. Ложиться в больницу она не хотела: думала, если попадёт туда, то там и умрёт. В конце концов так и вышло.
Несколько лет назад, когда я заметила, что мама начала угасать и никогда уже не станет прежней, я стала задавать ей много вопросов. Мне хотелось узнать, как она прожила свою жизнь, насколько была ею довольна. Она стала интересна мне как личность, а не просто как моя мама. В итоге получилось так, что я знаю о ней больше, чем стоило бы знать дочери.
Она рассказала мне, что, когда отец вернулся с войны, у него было желание «постоянно трахаться». Её это не радовало, у неё были другие заботы, а он, как она говорила, «задалбывал» её этим по восемь раз на дню. Ей приходилось заниматься с ним сексом, когда не хотелось, и её это морально подкосило. А когда он злился, то бил её. Она начала выпивать, потому что пьяной ей было проще всё это переносить.
В последние годы жизни мама была очень отёкшая, с огромными мешками под глазами. Она очень грустила из-за того, что так выглядела. Я покупала ей какую-то косметику, дарила накладные волосы. Мне кажется, она понимала, что её жизнь просто просрана. Я точно знаю, что она хотела жить по-другому.
Когда мать стала беспомощной, у отца случился какой-то период рефлексии. Кажется, он осознал, какую роль в этом всём сыграло его поведение. В последние два года он стал более мягким, намного меньше пил, не бил мать и заботился о ней. Когда она умерла, у него сорвало крышу от горя. Он повторял, что это он её загубил. Поминки проходили у меня дома, и на них он постоянно говорил о том, какая она была хорошая и какой он козёл. Потом он отправился домой и попытался застрелиться. Мы с братом успели приехать к нему и отобрать ружьё.
Разговор «за жизнь» я с ним завела лишь один раз. Он тогда сказал, что Афган — это жопа и залупа и он никогда не хотел там оказаться. Но всё-таки оказался и вернулся другим человеком.
Теперь он периодически кричит, что никогда не пустит своего сына на войну, что он «за всех уже отвоевал». Он так орал и после того, как объявили мобилизацию. Правда, потом звонил брату и спрашивал: «Ты что, трус?» Получается, с одной стороны, он такой маскулинный мужик, а с другой — понимает, что война — это полная жопа. Не знаю, как это уживается в одной голове.
Я думаю, что когда-то он был хороший, обычный мужик, работяга. Всё, что случилось с нашей семьёй, — результат того, что он побывал на войне. Ведь до войны он никогда не поднимал руку на маму и не пил.
Всё это повлияло на мою нынешнюю жизнь. Мне трудно общаться с людьми, понимать их. В разговорах я участвую в основном, когда меня о чём-то спрашивают. Я очень тревожная, часто накатывает ощущение, что я могу скоро умереть. Стресс, который другого человека вгонит всего лишь в лёгкую хандру, для меня может быть таким сильным, что кажется, будто прыгнуть в окно — неплохой выход.
Общаться с отцом мне очень тяжело. Не понимаю, как поддерживать с ним хоть какой-то контакт. Он очень закрытый, с ним невозможно поговорить о чувствах. Семья для него — это обслуга. Я ему помою посуду, а он мне даёт косарь. Отказаться от этих денег невозможно: он настаивает. Мне кажется, это единственный доступный ему способ выразить свою любовь, по-другому он не умеет. А если мы с братом вовремя не приедем, он говорит всем, что мы ублюдки, а не дети.
Я никогда ему не предъявляла, что он бил меня и мать. Во-первых, это страшно. Во-вторых, сейчас это одинокий несчастный человек, 65-летний дед. Он придумывает себе воспоминания о хороших событиях, которых не происходило. Недавно рассказывал, что я его катала на кресле-каталке, когда он попал в больницу с инсультом. Но этого никогда не было. А он с таким теплом рассказывает об этом, что я не рискну ему сказать, что это всё неправда.
С тех пор, как мать умерла, я вижусь с ним раз в неделю. Помогаю по дому, но семьи у нас нет. Есть мужик, который жил с моей матерью. А сказать, что это мой отец, я не могу.
«Ты же мужик, тебе не может быть страшно и больно»
Анна Левчук, психолог, — о последствиях войны для психики тех, кто в ней участвует
Невозможно сходить на войну и вернуться оттуда тем же человеком, которым ты был раньше. То, что там происходит, слишком сильно отличается от нормальной мирной жизни. Психике нужно адаптироваться к этим условиям, и она делает это по-разному. Поэтому возникают последствия — это может быть и ПТСР, и другие психологические следы.
Но чаще всего, когда говорят о последствиях боевых действий, имеют в виду именно ПТСР — посттравматическое стрессовое расстройство. Это клинический диагноз. Такое расстройство возникает, если психика человека не справилась с каким-либо стрессом. Это могло быть, например, событие, которое угрожало жизни или здоровью. То, что человек переживает в таких ситуациях, — это очень болезненный опыт собственного бессилия.
Травматический след остаётся в тех случаях, когда не хватило поддержки, внутренних ресурсов, рядом не было никого, кто мог бы помочь этот опыт переработать. Можно сказать, что при ПТСР от целостной психики откалывается часть, которая застревает в травмирующем эпизоде и бесконечно проживает этот опыт. Например, человек вернулся с войны, а часть его как будто осталась там. И ей постоянно плохо, больно и страшно.
Но если ты мужчина в патриархальной культуре, то у тебя нет возможности вербализовать свои переживания, с кем-то ими поделиться. Это не принято, даже табуировано. Со всех сторон транслируют: «Ты же мужик, тебе не может быть страшно и больно». И тогда это «страшно и больно» конвертируется в агрессию, потому что это единственная допустимая для мужчины эмоция.
Переживание, в котором застрял человек, может выйти на первый план, если сработал так называемый триггер. Например, услышав хлопок двери, человек чувствует себя так, будто поблизости прилетела ракета. Триггером может быть что угодно. Невозможно угадать, как мозг закодировал травматическое событие. Бывает так, что произошла авария или взрыв, а за секунду до этого пострадавший увидел, например, девочку в красной кофте. Он мог даже не обратить на неё внимания, но этот образ запечатлелся в мозгу. И может быть так, что в следующий раз, увидев девочку в похожей кофте, человек снова психологически ощутит себя на месте того взрыва и даже не поймёт почему.
Даже если человек участвовал в боевых действиях и у него не развилось ПТСР, этот опыт в любом случае меняет его. Могут появиться другие расстройства: депрессивные, тревожные, аддиктивные. Многие чувствуют необходимость заглушать свои эмоции, чувствовать себя дальше от того травматичного опыта, из-за которого они ощутили себя хрупкими и уязвимыми. Часто это делают с помощью алкоголя. Это быстрый и понятный способ в моменте почувствовать облегчение. Но если трезвый человек ещё способен удерживать напряжение внутри себя, то под действием алкоголя или под влиянием триггера его часто прорывает.
Отдельная проблема — последствия войны для людей, которым приходилось убивать. В такой ситуации может случиться деформация идентичности. Раньше ты жил с ощущением себя как человека, который никогда не отнимал жизнь. А теперь стал человеком, который её отнял. И как быть дальше?
Серьёзные психологические последствия, о которых я говорю, не всегда проявляются сразу. Они могут настигнуть и через несколько лет. Но очень маловероятно, что они не проявятся вообще. Как и когда это случится — зависит от того, насколько человек может дистанцироваться от себя и собственной травмы, запихать эту часть личности под ковёр. Но даже если человек умеет делать это очень хорошо, у этого есть свои минусы. Выключив одну эмоцию, выключаешь и многие другие. Можно быть небуйным и неагрессивным, но и не в полной мере живым.
Травмы можно исцелить. Но для этого нужна поддержка, способность к рефлексии, возможность выговориться и получить помощь. Само по себе ничего не проходит. И если в стране не принято говорить о психологических травмах людей, вернувшихся с войны, если эту проблему отрицают и замалчивают, она усугубляется. Если тебе говорят, что тебе не может быть больно и страшно, иначе ты не мужик, ты обречён переваривать это в себе. А никакая травма не перерабатывается в одиночку.
Что делать близким человека, который вернётся с войны? Если раньше с этим человеком был эмоциональный контакт, то, возможно, получится предложить ему обратиться за помощью. Можно дать ему почитать статьи на эту тему. Особенно могут помочь материалы об опыте другого человека, который прошёл через подобное.
Но нельзя ничего сделать насильно. Невозможно отправить человека за помощью, если он не хочет. И в такой ситуации окружающим стоит позаботиться о собственной безопасности. Иначе один несчастный человек может сделать несчастными всех вокруг.
Иллюстрации: Рим Сайфутдинов
Редакция «Вёрстки»